Дмитрий Быков. Быков-quickly: взгляд-9
1.
Ч естно говоря, для девятого "куикли" у меня было понапридумано кое-что другое. На неделю я выпал из московской жизни, проводя отпуск, по обыкновению, в Крыму, у друзей в Артеке; Артек в пересменок хорош тем, что пуст и дик, народу мало, можно думать об высоком, об всяком метафизическом (в частности, о том, почему раньше отпускных хватало на полноценный отпуск, а теперь едва на неделю, при прежних и даже поскромневших запросах; да и положа руку на сердце - кто, при нынешних темпах жизни, выдержал бы сегодня 24 дня безделья, хотя бы и в Крыму?!). Но все эти и прочие высокие соображения, в том числе и тему очередного "взгляда", вымело у меня из головы по прочтении замечательного сорок второго "Голода" работы Агеева.
Я вообще Агеева люблю. Вот он, может быть, не верит, а я люблю. Его либеральную тихость, скепсис, принципиальный отказ от великих планов и великих амбиций... Все поэты, добровольно переставшие быть поэтами, вызывают у меня глубокое уважение: в отказе всегда есть и смирение, и вызов. Ну, в общем, люблю я Агеева. А еще я ему с недавних пор сочувствую, потому что после моего ухода из "Профиля" , где я переписывал чужие очерки из жизни политиков и новых русских, мои обязанности теперь возлегли на него. И я хорошо помню, какие это были обязанности. При самом нежном отношении к начальству "Профиля" эта работа оказалась несовместима с телевизионной, а мое душевное равновесие - столь же несовместимо с приданием формального блеску статьям о том, на чем всякого рода дерипаски сделали свои миллионы и в каких именно бутиках предпочитают их тратить. Здесь мои желания совпали с желаниями начальства, и мы полюбовно разошлись, незначительно обогатив друг друга.
Это все я рассказываю потому, что тема приработка имеет непосредственное отношение к предмету нашей нынешней беседы, милый читатель. Ибо Агеев поставил на самом деле очень больной вопрос: совместимы ли занятия литературой с зарабатыванием денег? Он, естественно, не первым его поставил, но ведь в каждое конкретное время вопрос этот приобретает новые коннотации, оттенки, смыслы и пр. В семидесятые, например, речь шла бы о возможности сочетания личного творчества "в стол" с обслуживанием чудовищного, так сказать, режима. Очень многие подпольные бездари сделали себе имя на том, что укоряли в продажности любого печатавшегося; сейчас такие же упреки довольно часты в Интернете. Там есть такие фанаты чистого искусства, которые верят только в то искусство, за которое не платят (а лучше бы сразу убивали: тогда профессионалов не останется, и дилетантам никто уже не помешает полноценно реализоваться). Сегодня, в продолжающиеся девяностые (не вижу пока никаких серьезных, метафизических или экономических, примет их окончания), вопрос формулируется иначе: можно ли выжить, выживая? Можно ли сохранить творческий и личностный потенциал, обслуживая интересы правящего класса, или зарабатывая на жизнь, или бегая по десяти работам?
Агеев довольно комплиментарно отвечает за меня: "Да, я буржуазный профессионал, зарабатываю хорошие бабки тяжелым ежедневным трудом, умею писать почти все, и пошли вон!". Ну, положим, насчет хороших бабок мы оба с Сашей все очень хорошо понимаем. Естественно, по сравнению с зарплатой среднего педагога (при этом не подрабатывающего репетиторством) я зарабатываю действительно хорошие бабки, но любой банковский клерк живет на порядок лучше меня, и не сказать, чтобы я ему слишком завидовал: есть занятия, к которым я не способен категорически, и есть образ жизни, который меня совершенно не устраивает: это образ жизни "буржуазный". Так что насчет слова "буржуазный" мы с Агеевым тоже могли бы поспорить, равно как и насчет "пошли вон". Но в главном пафосе своей статьи он прав: у нас литераторы-универсалы были всегда, составляли честь и славу нашей литературы, а теперь они, увы, почти совершенно перевелись.
Поначалу, признаться, сорок второй "Голод" вызвал у меня некоторое даже желание поплакаться в жилетку. Вот в Артеке, где мне не надо было каждую секунду думать, куда и с какой скоростью мне вот именно сейчас надо бежать или сдавать текст, а за неделю с легкостью написал три стихотворения, задуманных еще зимой, но не было ни времени, ни настроения всерьез за них садиться. А проживи я там еще неделю, не тащи меня в Москву очередная производственная необходимость - и я постепенно вошел бы в хорошую рабочую форму, ведь пишется тогда, когда пишешь, - и постепенно, глядишь, расписался бы до того, чтобы сдать наконец новую книжку. В Москве у меня нет секунды свободной, да главное - количество моих обязанностей и сам их характер совершенно не располагают к тому, чтобы писать стихи: и время сейчас нелирическое, и профессия у меня жесткая, и главное - хоть стихи и делаются другим участком мозга, а устает-то от работы весь мозг, как от подъема гири устает все тело, а не только бицепсы... В общем, я хотел поначалу написать что-то такое жалобное, почти истерическое: да что я, от хорошей жизни, что ли, мелькаю во всех этих изданиях?! Почему я вынужден беспрерывно опровергать вскользь брошенные кем-то утверждения о своих баснословных гонорарах: вам что, налоговую декларацию предъявить? Или вы, как все подпольные люди, действительно считаете, что там , на сладкой верхушке нашего общего пирога, в прессе и на телевидении, платят какие-то совершенно страшные деньги?!
Дальше можно было бы подпустить слезу насчет семьи и вообще далеко уйти по этому пути, и так уже скользкому от чужих слезных сетований. Вон Нина Горланова, город Пермь, ни одной своей статьи уже не пропускает, чтобы не сообщить попутно, как сильно у нее протекает потолок и как не на что и не во что одеться бесчисленным отпрыскам; ей уже столько восторженных откликов об ее неотличимых писаниях подали на эту бедность, столько собственных колонок она посвятила данной проблеме, что не один, а пять потолков можно было залатать, судя по гонорарам в "Московских новостях" (я профессионал, знаю). Подумавши, я от этого варианта отказался - и не только потому, что не люблю истерик или не хочу ни перед кем оправдываться (ну, с чего, в самом деле, оправдываться перед душевнобольными, считающими, что всякая публикация, даже в РЖ, есть уже продажа?!). Отказался я потому, что сегодня, после отпуска, отнюдь не убежден в благотворности праздности и в такой уж мучительности моего литературного пути.
Да, я выбрал себе не самый легкий вариант - я зарабатываю не коммерцией, не торговлей недрами (на которой сейчас только и можно сколотить капитал) и не частным извозом. Я зарабатываю тем же, чем занимаюсь и для души, - литературой: критикой, публицистикой, иногда стихами. Я совершенно не убежден, что удержался бы от критики и публицистики, даже если бы обращение к ним не диктовалось никакой финансовой необходимостью. Темперамент есть темперамент: "Я человек южный, - кричит Разорваки , - у меня есть страсти!". Но у меня есть крайне серьезные сомнения насчет того, что воздержание от критики, публицистики и прочей поденщины серьезно способствует творческому росту.
На эти же размышления - весьма симптоматичные, потому что за жаркое лето и за предшествующие пятнадцать бурных лет все очень устали, - наводит статья Кирилла Якимца "России необходим праздный класс" . Я глубоко уважаю Якимца, не меньше, чем Агеева. Хотя ему, вероятно, мало дела до моей любви или нелюбви - такое время сейчас, разобщенное, не располагающее к объединениям, излияниям и возлияниям. Но есть у меня, честно говоря, сомнения и на этот счет: так ли уж необходим России пресловутый праздный класс? Да, культуру нашу создавали именно праздные люди, и не будь у Толстого такого безразмерного досуга, которого не могло заполнить ни хозяйство, ни попытки создания яснополянской школы, - никакого эпоса о двенадцатом годе не было бы у нас и по сей день. Но эпос о двенадцатом годе написал один Толстой, а девяносто девять праздных дворян из ста вырождались, спивались, проигрывались или шли в революцию, что тоже было следствием вырождения - ибо диктовалось, как я уже пытался доказать прежде, жаждой упрощения, примитивизации жизни.
Праздность хороша для художника, и то не для всякого: вечно сочинять шедевры не способен и самый гениальный ум (единственный известный мне пример человека, писавшего в год по классному роману, - это Эмиль Золя , любимый мой француз; но это случай какой-то сверхъестественной ошибки природы, ошибки со знаком плюс). Толстой писал "Войну и мир" семь лет, "Анну Каренину" - пять, "Воскресение" - три с перерывами в шесть, еще тридцать лет с огромными перерывами писал тридцать рассказов и повестей , и все это время (кроме сочинения "Войны и мира" - тут уж он подлинно неохотно вставал от стола) досуг его оставался преизряден. Заполнять его было нечем, и под гнетом невыносимой праздности собственного бытия он додумался до того, что всякий человек должен землю пахать. Оно, конечно, очень хорошо в смысле оздоровления (когда не чрезмерно) и даже в смысле избавления от нравственных мучений, потому что всякий трудно работающий человек чувствует себя гораздо лучше, выше неработающего - проверено опытом; я уж не говорю о том, что если очень много пахать, можно допахаться до полного исчезновения мук совести и вообще любых духовных запросов...
Короче, почти вся толстовская теория укладывается в шестовское ее определение: из этого окна открывается вид на очень чистый и трудовой крестьянский двор, но двор такой безнадежно плоский, такой бело-серый, до того лишенный перспективы и воздуха... В общем, толстовская праздность, ощущаемая графом прежде всего как бремя, была убийственна для его душевного здоровья и наложила роковой отпечаток на его духовные сочинения, читать которые, воля ваша, совершенно невозможно - задыхаешься от этого руссоистского, плоского, математически рационального учения. Зато Достоевский , всю жизнь сидевший в долгах и писавший с лихорадочной скоростью, только, кажется, пуще разгорался в своей публицистике, только до больших прозрений и высот раскочегаривал себя непрерывной диктовкой и лихорадочным ночным писанием. Скажу более: великий работяга Некрасов , одних корректур правивший в месяц до 40 листов, двинул русскую поэзию вперед куда радикальнее и убедительнее, нежели помещик Фет , который, конечно, занимался экономикою помещичьего землевладения и опубликовал на эту тему несколько совершенно нечитабельных, очень неприятных по тону статей, - но эта его работа уж точно никак не была связана с литературой.
Выходит, зарабатывать литературой в конечном итоге полезно для ума, как полезна всякая разработка собственных навыков: я всерьез полагаю, что и Маяковскому-поэту кое-что дали "ростинские" опыты, ибо никто из пишущих людей не усомнится в том, что писать стихи трудно, нужна элементарная выносливость, - тут если запустишь, то, как и в спорте, не нагонишь, зажиреешь. Цветаева, кстати, отлично это понимала. И Маяковский , умевший сочинять остроумные и запоминающиеся плакаты по двенадцати-четырнадцати часов в сутки, смог в результате поднять гигантский массив "Про это" - сложнейшего и полифоничнейшего сочинения, да и в "Хорошо", и в "Ста пятидесяти миллионах" есть очень приличные куски. Иное дело, что во второй половине двадцатых он газетной поденщиной глушил себя, потому что не мог написать ничего стоющего, - ну а кто тогда мог написать стоющее? Ахматова и Мандельштам каменно замолчали, Пастернак переживал тяжелейший кризис, Шкапская ушла из литературы вовсе, Есенин повесился... Я не собираюсь, конечно, утверждать, что, имея навык работы в РОСТА, он не повесился бы, нашел бы чем заняться, - но умственная дисциплина, которую дает поденщина, поэту отнюдь не вредит. Андрей Зорин - филолог, чей авторитет, кажется, бесспорен, - заметил как-то, что и безумие Батюшкова подозрительно точно совпало с его отставкой: поэту, предположил он, нужны своего рода гири, удерживающие его на земле. Иначе можно так возлететь, что и не воротишься. Бродский , ненавидевший принуждение, в конце концов так втянулся в преподавательскую работу и в выполнение обязанностей национального поэта, что начал находить в этом неподдельное удовольствие. А точнее всех сказал Мандельштам: если вы должны что-то написать - напишете. Кто бы ни мешал. И если у вас нет времени - радуйтесь: значит, вы не напишете лишнего .
Кроме того, люди, особенно пылко упрекавшие все того же Маяковского в том, что он "строчит агитки хламовые", - так и не поднялись в собственном сочинительстве даже до самого слабого из серьезных, не прикладных сочинений своего оппонента. За агитки Маяковского ругали Уткин и Сельвинский , которые даже после десяти лет праздности не написали бы "Флейты-позвоночника". Да и Пастернак, написавший довольно-таки непорядочное или, по крайней мере, поверхностное стихотворение "И вы с прописями о нефти?", не брезговал "подбором иностранной лениньяны" и переводами гостеприимных грузин, а в 1936 году написал строчки, которые в подметки не годятся самым лояльным сочинениям Маяковского: "И смех у завалин, и мысль от сохи, и Ленин, и Сталин, и эти стихи". Сейчас, когда после пятнадцатилетнего угара некоторые вещи становятся на места ( Путин тут ни при чем, просто похмелье наступило), стало ясно, кажется, что Маяковский действительно был "лучшим, талантливейшим поэтом нашей, советской эпохи". А Георгий Шенгели, написавший подленькую книжку "Маяковский во весь рост" и ругавший его за те самые агитки, в жизни ни одной агитки не сочинил, но как поэт проиграл Маяковскому вчистую (а если и писал действительно классные порой стихи - классные, разумеется, с поправкой на второй ряд, - то во многом благодаря собственной переводческой каторге, которая придала формальный блеск и Тарковскому , и Штернбергу, и Липкину ; кем бы они были без этой каторги?).
В общем, чем дольше думаю, тем лучше понимаю, что необходимость постоянно писать "для выживания" отнюдь не противоречит творчеству. Более того: именно эта необходимость и поддерживает многих из нас "в тонусе". В России всегда считалось хорошим тоном долго и туго думать, мало уметь, производить продукт мучительно и трудно. Бабеля ненавидели и клеймили, когда он писал много и легко, и возвели в классики, когда он писать перестал. Универсализм у нас не в почете. Но пора напомнить простую, вполне очевидную истину: профессиональный писатель должен уметь все. И он должен работать. Когда он занимается литературной поденщиной - это не только способ заработка (в конце концов, когда занятия журналистикой разойдутся с моими убеждениями и правилами, я пойду преподавать в школу, где уже преподавал, и довольно успешно, судя по проценту поступивших выпускников). Поденщина - это еще и отличный способ поддержать себя в тонусе. Приехав из Крыма, я потратил день только на то, чтобы адаптироваться к московскому темпу жизни - и, ей-богу, адаптировавшись, тут же почувствовал себя лучше. И жару перестал замечать, и настроение резко повысилось, как всегда, когда что-то делаешь. Праздность - она, конечно, мать всех завиральных теорий, но она же и родительница безумия, тот самый сон разума, который рождает чудовищ. Да и занятия одними интеллектуальными абстракциями, надо полагать, оторвало бы от жизни и привело в желтый дом гигантское количество мыслителей, которые благодаря советской системе вынуждены были, как Мамардашвили, читать лекции... или, благодаря несоветской системе, делать то же самое в Сорбонне. Синявский лекции ненавидел - но сильно сомневаюсь, чтобы с его обычными темпами работы мы без этих лекций получили бы книги о Розанове , о фольклоре или о крахе советской цивилизации.
Так что - благо нашей поденщине ! Благо нашему ежедневному журналистскому, критическому и прочему литературному труду! Человек, умеющий писать стихи (самое трудное из всех литературных занятий), не может не уметь писать прозу, критику, агитку, репортаж, расследование, интервью и что еще хотите. Праздный класс России совершенно не нужен. Зато благодаря последним пятнадцати годам своей истории она получила, кажется, класс людей, которые способны делать что-то не за деньги: то есть отрывать от работы время для того, чтобы писать для себя. Таковы почти все нынешние российские поэты, зарабатывающие на жизнь преподаванием, критикой или журналистикой в строгом смысле слова (под журналистикой я разумею не отписки о стильных выставках и о своей левой ноге, а нормальную работу - с командировками, расследованиями, разоблачением местных властей и пр.).
Я пишу этот материал, а сам гляжу на часы - у меня сейчас редколлегия, а потом я еду на пресс-конференцию Путина , где надеюсь задать чрезвычайно важный для меня и еще для нескольких людей вопрос. А если бы мне некуда было торопиться - эта и без того затянувшаяся заметка вышла бы гораздо водянистее.
2.
И еще об одном важном выпаде, случившемся - не против меня, а против определенной традиции - все в том же РЖ. Речь идет об очередном "Журнальном чтиве" Инны Булкиной.
Инну Булкину я совершенно не люблю (хотя, учитывая мои убийственно традиционные пристрастия, должно было бы быть ровно наоборот - холодное равнодушие к Агееву, пылкое уважение к Булкиной). Но Булкина, в отличие от Агеева, пишет, что называется, не исповедально (да и жанр другой), - пишет не потому, что данная тема ее действительно волнует, а потому, что умеет говорить о литературе, легко и ненавязчиво опуская эту последнюю. "Тысяча первая попытка филолога стать выше писателя" - сказала как-то Иваницкая о структурализме и о тартуских выпускниках в массе их. Булкина, пересказывая статью Новикова в шестом "Новом мире" о филологической поэзии, вполне согласна, что мои корни - в "эстрадной поэзии шестидесятых". Конкретно, считает она, - в Евтушенко. И ей кажется, что это совсем не комплимент.
Булкину вполне можно было бы (и стоило бы, честное слово) игнорировать, не повтори она - опять-таки в тысячу первый раз - чрезвычайно распространенной глупости. Шестидесятнические корни принято у нас усматривать в любом напористом и востребованном авторе, эстрадность - в любой хлесткой рифме или в любом использовании плакатной эстетики; но судить так о поэзии - значит совершенно игнорировать законы ее развития. Эстрада была нормальной формой бытования литературы в шестидесятые, и не только у нас, а во всем мире, - как дизайн стал нормальной формой бытования живописи (авангардной в особенности) в тридцатые-пятидесятые, и тоже везде. Эстрадными поэтами считали и Окуджаву , и Новеллу Матвееву , и даже Кушнера , отлично, кстати, ведущего себя на эстраде и выступавшего в Питере ничуть не реже, чем Вознесенский в Москве. В век СМИ, в век массовости приход поэта на эстраду был такой же неизбежной реальностью, как пользование телефоном или автомобилем, и первыми вышли на эстраду отнюдь не только футуристы ( Северянин или Бурлюк), но и Сологуб , ездивший по стране, что твой послереволюционный Маяковский, и даже Блок , чьи вечера собирали ничуть не меньшую аудиторию. Иное дело, что Блок, положим, тяги к эстраде не чувствовал, - а вот Цветаева чувствовала и проводила все выступления блестяще. Так что возводить поэта к шестидесятым - значит лишь подчеркивать, что он знает свое место в цепочке и стал естественным в ней звеном.
А то, что поэзия развивается как эстафета, - вещь, по-моему, не требующая доказательств. В пятидесятые этот факел несли антагонисты Пастернак и Слуцкий ; в шестидесятые - Евтушенко , Окуджава и Ахмадулина ; в семидесятые - Бродский (чьи подлинные шедевры начали появляться где-то со времен "Школьной антологии" - до этого очень уж ему мешали то Донн, то Галчинский), Чухонцев и Кушнер; в восьмидесятые - Еременко , Иртеньев , ранний Кибиров ; в девяностые┘ - "о том, что близко, мы лучше умолчим". Факел - не у тех, кто пишет хорошо и неоригинально: факел у тех, кто расширяет границы поэзии, завоевывает для нее новые территории. Маяковский расширялся в сторону плаката, агитки, но и в сторону более радикальной, глобальной метафоры; Кушнер сумел сделать трагедию из будней - заслуги их, разумеется, несопоставимы, но значима сама интенция, само расширение территории, вынос форпоста на новую позицию. И дело это преемственное, ибо факел передается из рук в руки (так Рыжий подхватил брошенную интонацию Слуцкого, так Иртеньев подхватил линию Саши Черного). Один боец падает - другой идет дальше, и тут уж ничего не поделаешь - от античной лирики, минуя цепочку, сейчас факела, к сожалению, не зажжешь. По-моему, пример безусловно талантливого человека Максима Амелина подтверждает эту истину более чем наглядно. Все поэты, живущие сегодня, продолжают Евтушенко, Окуджаву и Бродского - как бы они ни относились к этим троим; даже для тех, кто ненавидит Евтушенко или, как я, прохладно относится к позднему Бродскому, именно эти люди (каждый по-своему) что-то завоевали, и мы не можем не пользоваться их инструментами. А продолжать сегодня Блока бессмысленно - его уже продолжил тот же Маяковский, который очень, очень внимательно читал "Снежную маску" и "Жизнь моего приятеля".
Так что корни всего живого, что есть в современной литературе, - именно в шестидесятых годах, в последней яркой и крупной генерации. А все мертвое, что есть в современной литературе, попросту не имеет корней. Так что отличить живое от мертвого чрезвычайно просто: либо поэт учитывал опыт предшественников и уважал его, либо... Либо о нем и говорить не стоит. Предшественниками моего поколения были шестидесятники. Предков не выбирают.
И то, что шестидесятники с равной легкостью писали рок-оперы, агитки, лирику и публицистику, - лишь доказательство того, что при всех своих пороках (обусловленных катастрофическим падением планки нашей общественной и литературной жизни в ХХ веке) они были и остаются настоящими. Настоящими писателями, знающими свое дело.