Дата
Автор
Андрей НЕМЗЕР
Сохранённая копия
Original Material

Исповедь обреченного слову

Издательство «Время» выпустило «мемуарный» роман Руслана Киреева

Давно это было. На исходе 1994 года Руслан Киреев, один из самых глубоких, артистичных и сосредоточенных русских прозаиков второй половины ХХ века, опубликовал в ноябрьской книжке «Знамени» сочинение с сумрачным подзаголовком «роман-эпилог». Ночная, мерцающая намеками и символами, балансирующая на грани сна и яви история о не-встрече одинокого Старика и тянущегося к нему за защитой Мальчика (называлась она «Мальчик приходил») была очень «киреевской», крепко связанной тонкими (но не рвущимися!) нитями ассоциаций со знакомым поэтическим миром и сложившимся авторским мифом. Верность писателя себе, его «узнаваемость» (отнюдь не равная самоповторам) позволяли надеяться на условность прощания, похожего на приговор. Не то чтобы я тогда Кирееву не верил (прекрасно знал ведь, что слов на ветер он не бросает, а к кокетству не склонен), но и примириться с его уходом из литературы никак не мог. Потому рецензию на «роман-эпилог» старательно приперчивал иронией, надеясь «разозлить» Киреева и тем самым «вернуть» его словесности. Это был редкий (если не единственный) в моей практике случай, когда критический опус адресовался не публике, а писателю. Прекрасно зная, что настоящий художник (каковым я считал и считаю Киреева) ни в советах, ни в подначках не нуждается, я все же попер против рожна, закончив рецензию следующим нагловатым пассажем: «...Если нравится Руслану Тимофеевичу слово «эпилог», то можно ведь и напомнить: Иван Сергеевич Тургенев (тоже очень хорошо умевший писать и тоже этого дела несколько страшившийся) произнес однажды «Довольно!», но тем его история не кончилась».

Конечно, я не только свалял дурака, но и промазал. После «Мальчика...» Киреев пишет и публикует немалый ряд очерков (эссе, этюдов) о том, как любили и умирали великие мастера прошлого, позволяет переиздать несколько своих давних сочинений (жаль, что републикаций было мало, но это вопрос не к автору); до сих пор он преподает в Литературном институте (то есть помогает младому писательскому племени) и ведет отдел прозы «Нового мира» (то есть деятельно строит сегодняшний «литературный процесс»), но к беллетристике больше не обращается. И новая его книга, фрагментами печатавшаяся в «Знамени», а сейчас выпущенная издательством «Время», вроде бы непреложно подтверждает: с сочинительством покончено навсегда. А я опять, осознавая внутреннюю правоту писателя и не сомневаясь в его искренности и серьезности, до конца поверить ему не могу.

Заголовок -- «Пятьдесят лет в раю» -- двоится. «Рай» -- литература, которой Киреев спасался от пугавшей его с детских лет несправедливой и безотрадной жизни с ее навязчивой пошлостью и равнодушием к отдельному человеку, душащими правилами и зверино дикими нарушениями этих правил. Но уходя в блаженство сочинительства, человек, во-первых, утрачивает способность радостно воспринимать саму жизнь, становится в ней докучным гостем и несносным наблюдателем, а во-вторых, обречен наносить этой жизни и «обычным» людям бесчисленные обиды, ибо всякое претворение в слово «умерщвляет» органику бытия. Не важно, сколь «точно» такое понимание отношений жизни и литературы, важно, что для Киреева дело обстоит именно так. А потому «рай» его чем дальше, тем больше уподобляется аду, в котором навсегда заперт одинокий мученик. Только и отказаться от этого адского рая (райского ада), от своего безнадежного одиночества, от наркотика складывания букв в слова и слов в предложения сочинитель не может и, вопреки всем резонам, не хочет. Раз за разом Киреев повторяет: литература лишила меня подлинной жизни. И продолжает свое привычное дело, погодно раскручивая историю своего писательства и сопутствующих ему «житейских обстоятельств».

Каждый год -- отдельный «литературный» сюжет, в каждом из которых вновь и вновь вершится суд над писателем, его давними порывами, озарениями, надеждами и ошибками. Все было не так, как изложено в «проклятых» книгах, -- сложнее, объемнее, трогательнее, печальнее. Так ли? Киреева не переупрямишь, но, читая и перечитывая «Пятьдесят лет в раю», я чувствовал абсолютную слитность «книжного» и «житейского», памятных (а иногда полузабытых) приключений героев и беспощадного авторского отчета в его делах и помышлениях. В раздумьях Киреева о Сервантесе или Свифте, Гейне или Чехове при всей их историко-литературной выверенности звучат те же интимные ноты, что и в наглядно автобиографических эпизодах. Рассказывая о судьбах великих ли писателей, своих ли горемычных родственников, Киреев ни на миг не оставляет главного -- собственной исповеди.

Историю всякого года Киреев завершает портретом писателя, с которым сводила его судьба. Представлены литераторы очень разные -- от едва ли кому-то сейчас помнящихся Алексея Малина и Валентина Крымко до Солженицына. Так или иначе Киреев сравнивает их бытие в литературе с собственным. Он словно бы «завидует» цельности, мужеству, доброте, обаянию, душевной щедрости героев своих «крупных планов», хотя многие из них достойны не восхищения, а разве что сострадания. (Понимаешь это из рассказов самого Киреева, а не благодаря общим сведениям об устройстве позднесоветской литературной жизни.) Но если художник всегда стремился понять своих героев (вводя в соблазн критиков, одни из которых запросто прощали и даже приветствовали страшащих Киреева персонажей, а другие -- пафосно обличали писателя за отсутствие моральной оценки), то как же он может иначе обходиться с братьями по духу, насельниками литературного рая? Жалости Киреев, как и прежде, не знает лишь к одному человеку =- самому себе.

Потому и дал своей книге подзаголовок, не менее цитатный, чем название, -- «роман без масок». За масками любых «героев» Киреев стремится открыть их лица. Но ведь то же самое происходит, когда маска спадает с автора. Как бы строго ни судил Киреев свою жизнь, отношения с бабушкой, матерью, отчимом, женой и дочерями, черты характера, свое поколение, службы, участие в окололитературных сюжетах, читательский опыт, дружбы и конфликты, победы и поражения, тоску по вере и то, что он упрямо называет «безверием», наконец, свою прозу (по-моему, недооцененную автором еще больше, чем литературным сообществом), как бы ни гневался он на себя, какие бы счеты себе ни выставлял, мы все равно видим живое лицо совестливого, доброго и мужественного человека, созданного для того, чтобы соединять лучшие слова в лучшем порядке.

Андрей НЕМЗЕР