Дата
Автор
Скрыт
Источник
Сохранённая копия
Original Material

Сейсмология мысли

Памяти философа Валерия Подороги

Фото: Вячеслав Прокофьев / ТАСС

Валерий Подорога — пожалуй, единственный профессиональный философ, которого широко знают за пределами цеха. И слово «профессиональный» здесь вполне можно опустить. Это тот современный российский философ, который пользуется безусловным авторитетом и уважением и влияние которого отнюдь не ограничено его вкладом в академическое знание. В этом смысле он даже, наверное, последний философ, если иметь в виду свободную мысль и ее привлекательность для тех, кто не имеет преимущества (или недостатка) владеть специальным концептуальным аппаратом. А надо сказать, что для Валерия Александровича философия была во многом целенаправленной понятийной работой и он, вне всякого сомнения, преуспел в построении своей оригинальной философской и понятийной системы.

И все-таки: чем так привлекателен этот человек и его работа? Привлекателен сегодня, сейчас, даже когда приходится говорить о нем — о его жизни — в прошедшем времени. (И это, конечно, очень трудно, почти невозможно, потому что возникает зияние, которое не заполняется ничем.) Я могу сказать, что Валерий Александрович объединял в себе две черты — обособленность, индивидуализм и огромный интерес к миру разнообразных существ, которыми, как он показал, полнится культура вообще и философия в частности. Он стоял особняком, наблюдал (наблюдатель — это одна из позиций, концептуальную разработку которой мы находим в его поздней философии), а предметом его наблюдения был мир, представленный авторскими текстами, но не ими одними. Этот мир его притягивал и волновал, хотя он и стремился сохранять по отношению к нему необходимую, как он считал, дистанцию. Я говорю «мир», но сам Валерий Александрович предпочитал говорить о мирах во множественном числе, имея в виду неповторимые литературные опыты в первую очередь классических русских писателей (его проект исследования русской классики вылился в обширные тома «Мимесиса»), а также философские миры таких влиятельных мыслителей, как Адорно, Кьеркегор, Хайдеггер и Ницше, если называть только тех, к кому он возвращался постоянно.

Но таким же отдельным и поистине бездонным миром был для него и Сергей Эйзенштейн, не просто великий режиссер-экспериментатор, но и в некотором роде наставник, учивший «знать и понимать», как признавался сам Подорога. Не будет преувеличением сказать, что Валерий Александрович — человек самоделанный, как говорили в старину, то есть воспитавший и образовавший сам себя. И это несмотря на университетское образование и формальных учителей, среди которых, бесспорно, выделяется Мераб Мамардашвили. Итак, своеобразная генеалогия если не самих идей, то интеллектуального становления философа — Эйзенштейн и Мамардашвили. (Оценить значение этих двух фигур в творчестве Подороги можно по двум недавно вышедшим книгам — «Второй экран. Сергей Эйзенштейн и кинематограф насилия» (2017–2020) и «Топология страсти. Мераб Мамардашвили: современность философии» (2020). Книга о Мамардашвили оказалась, к сожалению, в числе последних…) Уже в самой этой паре просматривается продуктивное напряжение, которым будет отмечена философия Валерия Подороги: героизм одиночки, этика индивидуального усилия, на философском языке — персонализм (линия Мамардашвили) и в то же время беспокойное вторжение современности, которая наступает, теснит, угрожает и при этом бесконечно завораживает (линия Эйзенштейна как технологического проводника и выразителя массы, хотя сам Подорога выделял в нем другое, а именно «произведение»; он так и говорил: «Произведение-Эйзенштейн»). Отмеченное мною напряжение заключается в том, что, заняв позицию наблюдения, очень трудно, если вообще возможно, удерживать дистанцию, которую постоянно, насильственно и без всякого почтения отменяет внешний мир. Для ее удержания был придуман метод и даже дисциплина — аналитическая антропология.

Но прежде чем этот метод обрел плоть и кровь, были годы поиска, чтения лекций для узкого круга единомышленников под сенью Института философии, а также продуктивного общения с зарубежными коллегами, которые начали приезжать в Россию на волне перестройки. Конечно, можно было читать первоисточники и в советское время, хотя для этого нужен был доступ в спецхран. И интерес к западной философии возник у Валерия рано, еще в университетские годы. Этот интерес поддерживался и укреплялся многолетним тесным общением с Михаилом Рыклиным, который читал и переводил современных французских философов. Но никакое чтение не идет в сравнение с появлением этих и других прославленных авторов вживую. Достаточно назвать имена Сюзан Бак-Морс, Жан-Люка Нанси, Жака Деррида и Фредрика Джеймисона, чтобы оценить интенсивность и широту контактов, в которые был тогда вовлечен Подорога, возглавивший в 1990 году свой собственный сектор — Лабораторию постклассических исследований в философии. Прилагательное «постклассический» было очевидной парафразой «постмодернизма» как обозначения новейшей философии, с представителями которой так хотелось установить взаимопонимание. Но если западные философы продолжали критиковать капитализм с марксистских позиций, то «на Востоке» начали формироваться другие приоритеты и другие языки описания. Марксизм вызывал подозрения, и в течение долгих лет этот термин пребывал в загоне, особенно на фоне коллапса социалистической идеологии. Однако никто не отменял материализм, и я полагаю, что его присутствие в философии Подороги обозначено достаточно четко.

Аналитическая антропология начала обретать контуры примерно на рубеже веков. И это была заявка на собственный метод. Следуя за русскими формалистами и вполне в духе феноменологии Мерло-Понти, Валерий Подорога стал акцентировать формальные, но и «телесные» аспекты произведений — литературных, философских, кинематографических. Как он будет уточнять позднее, произведение — это процесс и даже «живая» (подвижная) форма, то, что не исчерпывается именем его создателя и не ограничивается суммой написанных автором книг. Конкретное произведение действует на бессознательном уровне, оно воздействует на тело читателя, вызывая непроизвольную реакцию (я бы сказала — аффект). То есть оно предшествует работе понимания, которая и выпадает на долю аналитического антрополога, — именно он должен восстановить внутреннюю логику произведения, имеющую сугубо материальный характер. Если попытаться выразить это по-другому, то сказать, наверное, можно так: мы пребываем в уверенности, что, читая, держим нечто под контролем, что извлекаем оттуда какие-то четкие смыслы, в то время как произведение… читает нас. Иными словами, мы попадаем в область коммуникации намного более прихотливой и сложной, чем обмен макросообщениями, — это коммуникация с силами, действующими внутри произведений, и происходит она на досознательном уровне. А это, замечу, и есть наша безусловная включенность в мир, в его скорости и взаимодействия, которые (и здесь я позволю себе не согласиться с Валерием Подорогой) настолько мощны, что не могут быть удержаны никаким наблюдением. И вот тут появляются существа, о которых я говорила в начале: марионетки Клейста, животные Кафки и прочие причудливые образования, которыми помечается только одно — новизна чувственного опыта и его несоразмерность расхожим, читай рациональным, представлениям. Собственно, произведения — это наши несовершенные средства коммуникации с миром, превосходящим человеческую мерность (я бы предложила понятие экофилософии, но сейчас оставим это в стороне).

Действительно, самые разные произведения открывают нам то, за чем мы, вооруженные представлением (будь то сложившаяся система взглядов или же представление как философский инструмент), всегда не успеваем. Метод Подороги подразумевает такую работу с произведениями (в привычном смысле этого слова), благодаря которой в них обнаруживаются особые шифры, отсылающие к чувственному опыту, о каком они и сообщают. Отсюда такие фигуры, как, например, «вдруг-время» у Достоевского, искажающее физический облик героев и ведущее к появлению двойников, или взрыв у Белого, что проявляется одновременно тематически, как то, о чем писатель пишет напрямую, и как внутренняя скорость самого его письма, или даже куча у Гоголя, обозначающая не что иное, как энергии собирания и распада, — все это, подчеркиваю, не имеет отношения к авторским намерениям и указывает на динамическую составляющую обсуждаемой литературы. Но то же верно и для философских текстов. Танец марионетки у Кьеркегора, силы Земли у Хайдеггера (метафора «вздымания»), разреженный горный воздух Энгадина в случае Ницше… Это действительно образы, близкие к метафорам, но выполняющие при анализе совсем другую роль: речь идет о следах чувственного опыта, по существу допонятийного, а главное — лежащего в основе любой законченной формы, не исключая и свод философских идей. Это их дыхание, если угодно. И здесь, на мой взгляд, проявляет себя линия Эйзенштейна, которая у Подороги принимает вид «геофилософии» или того, что сам он называет философией ландшафта. А это, по сути дела, игра сил, энергий, импульсов, то есть всего того, что составляет движение материи, входящей в соприкосновение с наделенным восприимчивостью человеком.

Но я указывала и на то, что есть другая линия, которую можно условно назвать линией Мамардашвили. Наверное, еще короче это можно назвать метафизикой. Возможно, в сознании многих философия и есть метафизика, и если иметь в виду наследие классической философии, то скорее всего это так. Однако совпадают они только при определенных условиях. У Подороги метафизика принимает вид некоего предельного основания, которое и позволяет совершать работу реконструкции. Проще говоря, это та самая позиция наблюдения, благодаря которой исследователь занимает выделенное и тем самым привилегированное место. На языке философии это называлось созерцанием. Можно также говорить и о мышлении, которое имеет в качестве предмета само себя и в этом отношении тавтологично (вот тут и заявляет о себе в полный рост Мамардашвили). Тот, кто противостоит миру, сопротивляясь его разнообразным проявлениям, — вне всякого сомнения, герой. Таков был Мераб Константинович, чья «нестандартная философия» (если перефразировать Подорогу) воспринималась как сопротивление режиму. Но и сам Подорога оказался в очень схожем положении. Он тоже сопротивлялся — уходу самой философии, изменению ее статуса и режимов бытования в культуре. Он отчаянно стремился соединить натиск внешних сил с позицией рефлексирующего индивида, которая неизбежно исчезает под этим неостановимым напором. Его сопротивление было разом героическим и романтическим. Он не принимал упадок и деградацию профессионального знания — и он же не уставал критиковать объекты массовой культуры. Сама история культуры представала для него пунктирной линией избранных одиночек, возвышенных и иногда трагических. Иными словами, он всегда имел дело с образцами, доводя до совершенства логику их внутренней организации.

Но сегодня философия меняется. И, словно чувствуя необратимость этих перемен, Валерий Александрович постоянно расширял ее границы. Именно поэтому, на мой взгляд, так увлекательно читать его сегодня. (Добавлю к этому и постоянную его работу над самой манерой выражения, что делает чтение философского текста неотличимым от чтения литературы.) Тексты Подороги живут своей удивительной жизнью: они растут, ветвятся, переоформляются, охватывая все новые сферы, — геология и новейшая физика соседствуют в них с психоанализом, эстетикой, энтомологией, физиологией, литературной критикой, киноведением и т.д. и т.п. Это не систематизация культурного знания, но внимание к тем самым подземным толчкам, благодаря которым культурные слои смещаются, давят друг на друга и даже взрываются, приводя к образованию новой породы. Такую сейсмическую деятельность культуры Валерий Александрович, оставаясь индивидуалистом, конечно, не мог игнорировать. Отсюда, наверное, и его неугасающий интерес к политике в любых ее проявлениях. (Мы познакомились с ним тогда, когда он работал в секторе философии политики и был увлечен концепцией власти французского структуралиста Мишеля Фуко. Он не оставит своих размышлений над феноменом власти, распространив их на террор и практику массовых репрессий при сталинском режиме.)

Я пишу эти слова в те самые дни, когда мы остро переживаем боль и тяжесть несправедливой утраты. Но я совершенно точно знаю: Валерий Александрович Подорога — это не только живой факт актуальной российской культуры. Это также залог нашей вменяемости — профессиональной и человеческой. Сегодня и на долгие годы вперед.

Елена Петровская