Вихри эфирные веют… в письме Джони Гамова товарищу Сталину (продолжение) - Троицкий вариант — Наука
С точки зрения ист- и диамата
Начну с ответов на вопросы, заданные в конце первой половины рассказа о письме Гамова Сталину 1.
Сомнения в реальности этого письма отпали, когда я увидел запись в дневнике академика В. И. Вернадского 14.2.1932: «Гамов в связи с притеснениями за „мировой эфир“ написал письмо Сталину». Основным местом работы Гамова был Радиевый институт, которым научно руководил Вернадский и который за несколько месяцев до того выдвинул кандидатуру Гамова на выборах в АН СССР. О том, что Вернадский хорошо знал и ценил Гамова, я уже рассказывал в статье о драматической истории несоздания Института теоретической физики и о создании ФИАНа 2.
Письмо «дорогому товарищу» Сталину, напомню, датировано 22.1.1932, что совпадает с днем рождения Ландау и дает повод заподозрить участие оного в сочинении письма. Такое было в духе их студенческих традиций. Напомню также, что в письме Гамов защищает от оргвыводов не себя, а своих «друзей-теоретиков, работающих в Ленинградском физико-техническом институте», где директором был академик Иоффе. И напомню, что эти друзья — Лев Ландау и Матвей Бронштейн.
Вряд ли надо напоминать, что все события происходили в стране победившего марксизма-сталинизма и что всё в стране менялось в революционном темпе. Быстро менялся и партийно-правильный лексикон под руководством вождя и его агитпропа. Аполитичный Гамов провел три года на Западе, советских газет не читал и не следил за этими изменениями, а Ландау был очень даже политичным и вплоть до 1937 года весьма «красным», хотя к Сталину и его лексикону относился критически. Слова «меньшевиствующий идеализм» Гамов не мог вынуть из своего кармана; скорее всего, этот перл ему подсказали друзья.
Гамов был равнодушен и к политическому словоблудию, и к философскому. Ему вполне хватало любимой науки — физики, и он был очень неравнодушен к возможности заниматься любимым делом. Думаю, он вполне согласился бы с Вернадским, который считал, что «ученый по существу интернационален — для него на первом месте, раньше всего, стоит его научное творчество, и оно лишь частично зависит от места, где оно происходит. Если родная страна не даст ему возможности его проявить, он морально обязан искать этой возможности в другом месте».
Победившая в родной стране идеология марксизма-сталинизма состояла из двух частей — истмата и диамата. Так для краткости именовали исторический и диалектический материализмы. Физики высшей квалификации по-разному относились к этим двум столпам государственной философии в двух форматах — марксистско-энгельском и ленинско-сталинском. Письмо Сталину, разумеется, ориентировалось на язык адресата.
Осталось понять лихой тон письма, который позволил себе Гамов. 22 января 1932 года у него были основания думать, что он имеет право на это. К всесоюзной славе, оглашенной в 1928 году стихом Демьяна Бедного в газете «Правда», добавилась роль создателя Института теоретической физики (ИТЕФ) АН СССР, по образцу Института Нильса Бора, где Гамов и Ландау чувствовали себя как дома. Проект института был вполне обоснован не только по мнению Гамова и его друзей, но и академика А. Н. Крылова — директора Физико-математического института АН СССР, которому предстояло разделиться на Математический и Физический институты. И грядущей вишенкой на торте виделось избрание самого 28-летнего Гамова в АН СССР.
Проект ИТЕФа был похоронен усилиями старших (вдвое) академиков-экспериментаторов. И это поражение не компенсировалось званием членкора.
Ощущение клетки, пусть и позолоченной, окончательно сформировалось. И окончательно оформилось решение из этой клетки выбраться. Родная страна не давала Гамову возможности принимать почетные приглашения на зарубежные физические конференции. Нелегальные попытки покинуть страну (на байдарке — на юг, на лыжах — на север) не удались.
По иронии истории (науки) легальную возможность для Гамова оказаться за рубежом — на Сольвеевском конгрессе, после которого Гамов уже не вернулся в родную страну, — выхлопотал для него академик Иоффе, не питавший теплых чувств к Гамову, но желавший принять участие в этом конгрессе.
Неизбежный историко-психологический вопрос: почему в своей автобиографической книге Гамов даже не упомянул свое письмо Сталину? Быть может, потому, что отличал «пораженья от побед»? (Вопреки совету Пастернака.) Ведь он ничего не достиг этим письмом, а лишь оскоромился диаматом.
Слово не воробей, вылетит — не вернешь
Слово это — «эфир», главное (историко-)научное слово в письме Сталину. Биография этого слова не менее драматична, чем биография Гамова. И трагичнее. Еще трагичнее биография члена-корреспондента АН СССР Бориса Михайловича Гессена, перевранная Гамовым. Воспоминания, как доказано нейронаукой, — процесс творческий. Особенно спустя 30+ лет. А историк науки должен учитывать бесценность и в то же время уязвимость и так называемой устной истории, и архивно-документальных свидетельств. И должен творчески соединять эти бесценно-уязвимые свидетельства.
Творческий подход к фототелеграмме, с которой всё началось, состоит в напоминании, что она была отправлена из Ленинграда в Москву. Гамов и его друзья познакомились в ЛГУ и сочиняли фототелеграмму в Ленинграде. О том, что делалось в МГУ, они знали лишь понаслышке. Этим можно объяснить, почему Гамов приклеил Гессену биографию другого человека — А. Б. Млодзиевского, который преподавал физику первокурсникам в МГУ (а ранее — в женской гимназии) и увлекался художественной фотографией (нередко с участием хорошеньких девиц).
А Гессен занимался философией и историей физики и был одним из двух советских философов, кто искал и находил для новой физики почетное и надежное место в марксистском мировоззрении. И ограждал это место от «воинствующих материалистов». В 1928 году издательство «Московский рабочий» выпустило популярную книжку Гессена «Основные идеи теории относительности». Грамотно и доходчиво изложив эти идеи, он старался убедить читателя, что теория относительности — это конкретная реализация учения марксизма о пространстве и времени.
Таким был марксизм Гессена в науке.
Его пониманию новой физики способствовала дружба с Игорем Таммом, первым советским физиком-теоретиком, удостоенным Нобелевской премии. Они подружились еще в гимназии, накануне Первой мировой войны вместе поехали учиться в шотландский Эдинбург, вместе вернулись и дружили вплоть до ареста Гессена в августе 1936 года.
По словам виднейшего западного историка российской науки Лорена Грэма (Грэхэма), доклад Гессена о Ньютоне, сделанный в 1931 году на Международном конгрессе по истории науки в Лондоне, «по масштабам своего влияния стал одним из важнейших сообщений, когда-либо звучавших в аудитории историков науки».
А важнейшим вкладом Гессена в историю советской физики было то, что он — вместе с С. И. Вавиловым — обеспечил крышу и стены для создания и расцвета школы академика Леонида Мандельштама. В этой школе выросли нобелевские лауреаты Игорь Тамм, Виталий Гинзбург, Андрей Сахаров и целый ряд других выдающихся физиков, соединявших высокий профессионализм в науке с высшими моральными ценностями, что было отнюдь не часто в обстоятельствах сталинизма.
Главное дело Гессена началось в сентябре 1930 года, когда его — коммуниста, занимавшегося философией науки, — назначили директором Института физики МГУ. Гамову из Ленинградского (или американского) далека мерещилось, что «красный директор» присматривает за Мандельштамом, но фактически Гессен скорее «смотрел ему в рот». Он регулярно приходил на лекции Мандельштама и конспектировал их.
А как же понимать статью Гессена об эфире в БСЭ? Насколько праведным был гневный смех молодых ленинградских физиков?
Некоторые основания для смеха у них были. В статье Гессена читаем, что «целый ряд попыток объяснить посредством движения и деформаций в эфире также и явления тяготения не дал пока никаких результатов», что «проблема эфира является одной из самых трудных проблем физики», а «основной методологической ошибкой общей теории относительности является то, что она рассматривает эфир как абсолютно непрерывную среду»; что «эфир обладает такой же объективной реальностью, как и все другие материальные тела»; и, наконец, что «проблема эфира в современной физике еще только поставлена, но отнюдь не решена — даже в общем виде».
Такое можно было читать вполне серьезно до 1905 года, когда Эйнштейну в его теории относительности понятие эфира вовсе не понадобилось. Тем самым слово «эфир», казалось бы, вылетело из физики в ее историю. Из физики, но не из сознания некоторых физиков, включая Лоренца и Пуанкаре, больше других сделавших для появления теории относительности.
Чтобы лучше понимать эфирную историю 1931 года, надо знать, как в 1920-е годы воспринималось слово «эфир». Читатели, знакомые с тем временем понаслышке, могут думать, что это понятие было убито теорией относительности еще в 1905 году и перешло в мир иной — в архив науки, заняв место рядом с теплородом и флогистоном. Тогда статья Гессена 1931 года должна казаться совсем уж абсурдной. Однако эфир сильно отличался судьбой от других флюидов, которые он надолго пережил. Теория относительности действительно не давала повода для того, чтобы пытаться сохранять слово «эфир» в словаре физики. Электромагнитное поле в пространстве-времени Минковского не оставляло места для него.
Однако теория гравитации, созданная Эйнштейном в 1915 году, изменила ситуацию. В этой теории гравитационное поле неразрывно связано с изменяемой (римановой) геометрией пространства-времени, а вездесущность понятия пространства-времени напоминала вездесущность эфира, если, конечно, отказаться от попыток описывать движение относительно такого «нового эфира».
В 1920 году сам Эйнштейн вполне миролюбиво заговорил о взаимоотношении понятия эфира и своей теории гравитации. Говорил это в Лейдене — городе Лоренца. И это было не просто проявлением теплых чувств Эйнштейна к Лоренцу. Скорее лейденская аудитория давала хороший повод проанализировать фундаментальные идеи новой теории гравитации. Доклад Эйнштейна ничего не менял в аппарате этой теории, но мог облегчить привыкание к нему тех, кому было трудно представлять пространство-время динамической системой — сценой, изменяемой в зависимости от действий на ней, а не жесткой конструкцией, построенной раз и навсегда. Тем, кто привык к классическим пьесам, допустить активную роль сцены в физическом спектакле теории гравитации-пространства-времени было труднее, чем примириться с персонажем по имени Эфир, более невидимым и неосязаемым, чем привидение. Для того, чтобы эфир стал неощутимым, как раз много потрудился Лоренц, и теория относительности Эйнштейна завершила его труды.
Самому Эйнштейну эфир как рабочее физическое понятие не был нужен (хотя его самая первая попытка написать научную работу была посвящена именно эфиру). Для него понятие пространства-времени заменяло эфир почти полностью. Можно было бы обойтись и без слова «почти», если бы Эйнштейн практически с самого рождения его теории гравитации не думал о ее модификации с учетом квантовых идей. Неокончательность теории не позволяла канонизировать понятие риманова пространства-времени, которое стало математическим языком теории гравитации.
Однако подлинный смысл миролюбия Эйнштейна к эфиру был виден отнюдь не всем и не сразу. Так, например, С. И. Вавилов, реферируя лейденский доклад, писал: «Наиболее знаменательным является „снятие запрета“ с гипотезы мирового эфира самим автором этого „запрета“, гипнотизировавшего 15 лет науку и несомненно тормозившего естественное развитие ценной для физики гипотезы». И это писал активно работавший физик, который в своей книге 1928 года «Экспериментальные основания теории относительности» констатировал, что «демокритово пустое евклидово пространство и непостижимый эфир заменились сложным, но физически доступным пространством-временем Эйнштейна».
Такая замена стала фактом для физиков, воспринимавших «проэфирные» слова Эйнштейна не изолированно от их физико-математического содержания. К таким физикам Гессен не относился. Он вполне адекватно представлял себе суть теории относительности, но не проблему квантования гравитации. Этим, вероятно, и была вызвана реакция молодых теоретиков на статью Гессена в БСЭ.
Бронштейн, во всяком случае, не относился к понятию эфира враждебно лишь из-за его изгнания из теории относительности. Это ясно из его статьи 1929 года «Эфир и его роль в старой и новой физике», в конце которой неожиданный для нынешнего (неподготовленного) читателя вывод о том, что без эфира теоретическая физика не может обойтись. Не удивится этому тот, кто знает, что такого же рода прогнозы делал и Эйнштейн в 1930 году.
Если смотреть на эти прогнозы из нашего времени, можно в них увидеть проблему объединения теории гравитации и квантовой теории. Эта проблема не решена доныне, 110 лет спустя после того, как Эйнштейн проблему обнаружил, и 90 лет спустя после того, как Бронштейн показал всю глубину этой проблемы в 1935 году, предсказав, что ее решение «требует радикальной перестройки теории и, в частности, отказа от римановой геометрии <…> а может быть, и отказа от обычных представлений о пространстве и времени и замены их какими-то гораздо более глубокими и лишенными наглядности понятиями».
Философ Гессен был далек от столь глубокого понимания, и сомнительно его намерение отразить понимание проблемы теории гравитации в статье для энциклопедии в духе марксизма-материализма. Что и могло раздразнить молодых физиков-теоретиков, которых тошнило от всё более назидательной опеки диамата над наукой в стране победившего сталинского истмата.
Игорь Тамм, вернувшийся в Москву осенью 1922 года после гражданской войны, встретился со своим другом-марксистом Борисом Гессеном, который заведовал лекторским курсом в Коммунистическом университете имени Свердлова. И рассказывал жене об их беседах: «Что такое Свердловский университет? Партийная молодежь со всей России командируется туда на трехлетний курс для подготовки к общественно-политической работе <…> Естественные науки преподаются постольку, поскольку это необходимо для создания научного мировоззрения (Борисина формулировка)».
Борис сразу же предложил другу место в Научной ассоциации при этом университете, что означало паек, комнату, жалованье, занятие своей наукой и не больше четырех часов в неделю лекций. Но дружба — дружбой, а мировоззрение…
«Очевидно, — пишет Тамм, — от этого придется отказаться, так как есть одно условие — материалистическое мировоззрение в философии, науке и общественных вопросах. Между тем я могу сказать это, и то с некоторыми оговорками, только по отношению к общественным вопросам, в философии в целом у меня нет вообще твердо установившихся взглядов, а что такое материализм в точных науках, я вообще не понимаю — есть наука, и всё».
Разговоры друзей вели к уточнению философской терминологии, но главное — к тому, что Гессен точнее понял, что такое наука, а что философия. Когда в 1924 году он поступил в Институт красной профессуры, то своим руководителем попросил стать Мандельштама, а темой взял серьезную (не диаматерную) проблему оснований статистической физики. И результаты Гессен опубликовал в 1929 году в серьезном физическом журнале.
В обществе, где государственная идеология играла всё более воинствующую роль, наука не осталась в стороне. Военные действия первыми начали противники теории относительности во главе с Аркадием Тимирязевым («сыном памятника», как его окрестили студенты, в руках которого была административная власть в МГУ). Исчерпав научные доводы, они стали обвинять теорию относительности в несовместимости с марксизмом. Гессену в защите новейшей физики пришлось взяться за то же — диалектическое — оружие, благо что оно как дышло — куда повернул, туда и вышло.
Рядом с марксизмом Гессена были и совсем иные формы этой «единственно правильной» философии. Самую «материалистическую» — попросту инстинкт самосохранения — воплощал Александр Максимов, который старался колебаться вместе с линией партии. Если верить его анкете, он окончил Казанский университет по специальности «физическая химия», но лишь единственная — самая первая — его публикация не посвящена марксизму. А другие сочинения — тягомотина с нанизыванием бесконечных цитат. В анкете также читаем, что в 1918 году он работал в отделе культпросвета Казанского совдепа, «сидел в тюрьме у чехо-белогвардейцев и в момент отступления подвергся попытке расстрела». С 1920 года он в Москве, замзавотделом рабфаков Наркомпроса. Партячейка этого отдела приняла в партию Тимирязева, а тот — в свою очередь — принял Максимова к себе на физмат МГУ, где с его доноса 1929 года в ЦК началась карьера партийного надзирателя над наукой.
Теперь вернемся к упомянутому в начале нашего рассказа Эрнесту Кольману. Его марксизм можно назвать «субъективно-идеалистическим». Кольман получил математическое образование в Праге, во время Первой мировой войны попал в русский плен, где стал большевиком-красногвардейцем, и считал, что сам знает, как бороться с вредителями в науке. Его бурную карьеру благополучной не назовешь. В 1937-м он лишился партийно-философской работы (из-за ареста братьев жены) и год оставался безработным. В 1945-м партия «перебросила» его на его родину, в Прагу, где его в 1948-м арестовали, и он просидел три с лишним года в московской тюрьме. Впрочем, во времена Хрущёва он вновь вознесся и несколько лет даже возглавлял Институт философии АН Чехословакии. К концу жизни, однако, успел кое-что понять. В 1976 году, когда ему было уже за восемьдесят, Кольман получил политическое убежище в Швеции и вышел из Коммунистической партии. Посмертно была опубликована его книга «Мы не должны были так жить»3 (Нью-Йорк, 1982) с эпиграфом из Франца Кафки.
В 1931 году эти три очень разных марксиста оказались рядом — в отделе естествознания БСЭ, который возглавил Максимов. Именно тогда Гессен написал статью об эфире, а Максимов получил (и сохранил!) фототелеграмму, адресованную Гессену. В 1936–1937 годах, когда Гессена арестовали, а Кольман попал в немилость, Максимом со всем рвением обрушился на своих бывших коллег.
Шесть лет спустя после фототелеграммной эпопеи мировые линии Гамова и Гессена пересеклись еще раз — 29 апреля 1938 года, когда решением Общего собрания Академии наук СССР обоих исключили из ее членов вместе с группой других ученых, оставшихся за пределами родины, попавших в ее тюрьмы или уже казненных. К этому моменту Джордж Гамов уже более трех лет пребывал профессором в Новом Свете (в Университете Джорджа Вашингтона), а Бориса Гессена уже больше года не было на этом свете. Его — первого декана физического факультета МГУ — арестовали в августе 1936-го и казнили в декабре. В СССР Тридцать седьмой год начался на полгода раньше календаря и закончился на полгода позже…
Тридцать лет спустя
В 1968 году Гамов умер, не закончив свою автобиографию и не дождавшись, когда в России начнут издавать его многочисленные научно-популярные статьи и книги.
Одна такая попытка была предпринята в 1964 году, а я об этом узнал из письма Гамова, адресованного Владимиру Келеру — ответственному редактору ежегодника «Наука и человечество»:
Это письмо было вложено в книгу Гамова “A Star Called the Sun”.
Попытка, увы, не удалась и, видимо, стоила Келеру его должности. В выпуске ежегодника за 1965 год ответственным редактором значится уже другой человек.
Еще тридцать лет спустя я получил письмо от Эдварда Теллера, друга и соавтора Гамова, в ответ на мой вопрос об их сотрудничестве в области термоядерной энергии. В книге Гамова есть нарисованный им портрет Теллера, а среди не так давно рассекреченных документов оказалась нарисованная им же схема процессов, которые им предстояло (в конце 1940-х годов) проанализировать и обсчитать.
Edward Teller
P. O. Box 808, L-0
Livermore, CA 94551
December 2, 1996
Professor Gennady Gorelik
63 Longwood Avenue
Apartment #4
Brookline, MA 02146-5222
Dear Professor Gorelik:
I remember George Gamow as a good friend and close collaborator. I got to know him in Copenhagen in 1934. A year later, he was instrumental in getting me invited to George Washington University where I worked in the second half of the 1930s. Geo Gamow was full of ideas, most of them mistaken. However, he had the wonderful property of not minding criticism, in fact, readily accepting it. In the relative few cases when he was not mistaken, his ideas were really fruitful.
It might interest you that shortly after my arrival in Washington, he and I, together with our wives, drove down for a vacation in Florida. He was much more careful in driving than he was in proposing changes in physics. When we approached Miami, Gamow made some sharp remarks about too many Jews and then got dreadfully embarrassed. His wife, Rho, encouraged me (and him) to talk about anti-Semitism. After all, Lev Landau and I, both of us Jews, had been his closest friends. So that is the kind of anti-Semite I like. Gamow then explained that Jews played a big role in establishing Communist Russia, and his resentment was really against the Communists. I had not been aware of his strong feelings on that subject and, indeed, my own objections to Stalin’s regime have been greatly enhanced by what I heard from Gamow.
The pictures you sent me are connected with Gamow’s work in connection with Los Alamos. That work did not amount to much, and in fact, I have forgotten most of it.
For me, the most interesting part of Gamow’s activities was connected with the energy source of the Sun on which, indeed, we made a joint contribution.
Hope that all this will be of a little interest to you.
Sincerely,
Edward Teller
Письмо Теллера даю без перевода, зная, что не владеющие английским смогут легко перевести с помощью «Яндекса», «Гугла» или всевозможных ИИ.
И не буду комментировать это письмо, последняя фраза в котором показывает, какими нескучными и даже веселыми людьми были главные герои этой истории русско-венгерско-еврейско-американской дружбы во времена, вместившие в себя Сталина, Гитлера, Мировую войну и Войну холодную.
А закончу от имени (хоть и без поручения) Гамова его приветствием родной стране:
1 Горелик Г. Вихри эфирные веют… в письме Джони Гамова товарищу Сталину // ТрВ-Наука № 439 от 7.10.2025. www.trv-science.ru/2025/10/vihri-efirnye-veyut-v-pisme-dzhoni-gamova-tovarishhu-stalinu/
2 www.trv-science.ru/2025/09/jony-gamov-vrio-zamdirektora-itefa-fiana/
3 vtoraya-literatura.com/pdf/kolman_my_ne_dolzhny_byli_tak_zhit_1982__ocr.pdf